ПУБЛИЦИСТИКА / «ВЕК-ВОЛКОДАВ» И АРКАДИЙ БЕЛИНКОВ
Back Home
|Ч. Айтматов
|Е. Баратынский
|А. Белинков
|А. Проханов
|А. Рекемчук
|А. Солженицын
|И. Сталин
|А. Твардовский
|М. Цветаева
|С. Эфрон
|П. Якир

Рядом с именем Аркадия Белинкова надо прежде всего поставить слово талантливость. Определить всё остальное сложнее, ибо многое в нем противоречиво и мифологизировано.

Литературоведческая книга Белинкова «Юрий Тынянов» вышла в Москве в 1960 году и сразу сделала его имя знаменитым. Когда книга появилась, ему было около сорока лет. Но тем не менее по духу он оставался молодым писателем, ибо из его опыта литературного ремесла двенадцать лет были вычеркнуты, что, видимо, и позволило ему сделать молодую книгу, но со зрелым уровнем.

Ее восторженно приветствовали Виктор Шкловский, Корней Чуковский, Даниил Данин и другие. Книга вызывала не только восторги, но и, несомненно, завистливость. Оказывается, научную книгу можно было написать не обычным волапюком, а живым, сочным, образным языком. И это позволил себе не какой-то капризный мэтр, которому разрешалось всё, а никому неведомый литератор.

Написать такую книгу было подвигом. На всю литературоведческую книгу только одна цитата из Маркса и две – даже не цитаты, а выражения – из Ленина!

Другое удивительное в книге, что окончательным ее редактором стала Евгения Федоровна Книпович – очень влиятельный критик, известная тем, что в молодости дружила с Блоком, а потом стала яростным гонителем любого неортодоксального слова. Общество еще шло на подъем, и влиятельная дама позволила себе расслабиться, хотя по сути книга была направлена против всего, чему она всю жизнь служила. Но книга могла вызывать и ностальгию по молодости.

Книга была не столько о Тынянове, сколько криком израненного молодого сердца. Это и определило ее талантливость.

Я держу в руках ее голубой, уже выцветший переплет и перечитываю адресованную надпись:

Дорогая Лиля, дорогой Генрих!

Это не монография об умершем писателе, это воспоминания о себе, о нас, о надеждах, которые раздавила лошадь истории.

Мы были счастливыми людьми: у нас была молодость, мы верили, что наша судьба подлежит переделке и что мы сами застучим по ней топором.

Потом выяснилось, что всё это неправильно.

Но, увы, опытность утешает только тогда, когда больше ничего не остается.

Мы любим Вас нежно и сильно. 8.02.61

Аркадий
Имя Белинкова дважды исключалось из литературного процесса. Сперва, когда он еще не успел составить себе имя, - на двенадцать лет, а потом еще на двадцать лет… Сейчас его имя понемногу начало упоминаться в печати. Появились о нем небольшие статьи и «Московском комсомольце», в «Вопросах литературы», в «Зеркале». В «Советском писателе» слишком долго готовятся к переизданию книги Белинкова.

Время не спешит.

К сожалению, творчество Аркадия Белинкова еще незнакомо нашему читателю, но мифологизированная биография его уже широко распространяется.

Судьба Белинкова стоит того, чтобы о ней говорить. В ней, может быть, как ни в какой другой отразились болезни нашего века – «века-волкодава».

Юность моя совпала с юностью Аркадия.

Жизнь моя, прокрутив первые круги ада, не предоставила мне иного выхода, как поступать в Литературный институт, где я мог бы продолжить свое филологическое образование, начатое в не менее легендарном учебном заведении – московском ИФЛИ. Я получал какую-то крышу, где мог приклонить голову, а для будущего, которое представлялось мне весьма туманно, диплом мог пригодиться.

Вот тут, на подступах к институту, меня и познакомили с Аркадием. Это было летом 1942 года.

С бородкой, с длинными волосами, в галстуке, в шляпе, в костюме от портного, в узконосых туфлях – всё в нем ладно пригнано. Длинные музыкальные пальцы, бледное узкое лицо, которое оттеняли вороной отлив волос, чернота дорогой роговой оправы очков и большие темные глаза, в которых таилась бездонная восточная грусть. Его легко было представить на знаменитой башне Вячеслава Иванова.

Ну, что я по сравнению с таким аристократом – плебс, в поношенной гимнастерке, в грубых солдатских ботинках, в очках-жестянках… Разумеется, воспринял я его настороженно.

Вот свидетельство той поры:

Встретил в институте Аркадия… Он не сразу признал, где меня видел. «Вы хотите к нам в институт? О, только вы знаете, что к нам – непросто!» Я возразил на это, что надеюсь на творческую одаренность моей личности (запись от 22 июня 1942 г. в моем дневнике, возвращенном из архивов КГБ в мае 1990 г.).
Аркадий любил поддразнивать – устанавливать между собой, уже профессионально определившимся (для себя), и неискушенными юнцами дистанцию. Вот характерный диалог с каким-то первокурсником-ифлийцем:
– Вы пишете стихи? Вы – поэт?
- Собственно говоря…
- А вы не стесняйтесь. У нас так принято – кто пишет стихи,
тот называется поэтом.
- Пишу стихи, но главным образом – кино…
- А какие стихи вы пишете?
- Довольно сложные. Но они выходят у меня из ритма…
Это что же, не свободный ли стих? Вы это пишете от
неумения или нарочно?
- Нет, я мог бы иначе, но тогда это был бы не я…
А как вы относитесь к современной поэзии? Суркова вы любите?
- Да, очень, особенно теперешнего.
- А Пастернака?
- Мне он нравится за рифмы
(из моего дневника. Запись от 29 сентября 1942 г.)
Среди интеллектуальных мальчиков ходила такая игра: за пятнадцать вопросов угадать задуманное имя великого человека. Аркадий справился за шесть…

Не знаю, ушел ли тот юнец, поняв, что «писать стихи» и «быть поэтом» – это далеко не одно и то же, но уровень его личности Аркадий раскрыл мгновенно.

«Маска!» – вот первое слово, рожденное впечатлением от первой встречи.

«Маска!» – это слово возникает и в некоторых сегодняшних публикациях об Аркадии Белинкове.

В своей книге о Тынянове Белинков писал:

Всё, что происходит с Грибоедовым, мало связано с качествами его характера. Всё связано с качествами времени.
Время, в которое жил Белинков, заставляло всех жить с масками. Носили маску большевизма, маску цинизма, даже маску дегенератизма. Как писал Николай Глазков: «Каждый весел и рад - / Сам себе дегенерат», - Николай Глазков спасался маской юродивого.

Преподаватели марксизма веровали в Бога, тайно крестились, ругали (на кухне) Ленина и исправно уплачивали партийные взносы. Так было и до наших дней. И это тогда никого не смущало.

Что же скрывала маска аристократизма, которую носил Аркадий? Может быть, ретивое комсомольское сердце?…

Аркадий был комсомольцем, что, конечно же, не шло его индивидуализму, его солипсизму, его формализму. Я удивился и записал в дневнике (от 9.09.42):

Неужели Аркадий комсомолец? Это минус в его характеристике.
Следователь подчеркнул это жирной красной чертой, а впоследствии, в «эпоху реабилитанса», прокурор этой цитатой обосновал мне отказ в реабилитации.

Нет, маска Аркадия была не спасительной – она была его эстетическим протестом против неэстетичной действительности, против своей неэстетичной в ней жизни.

Человек не может уйти от общественной жизни, полагая, что ему удастся частная, - писал Белинков. – Тынянов пишет о том, что независимой от истории личной судьбы не существует.
Маска Аркадия Белинкова была вызывающей, и за нее большинство студентов его не любили.

Когда комсомольские вожаки нашего Литинститута Аркадий Казанский, Федор Шахмагонов, Гриша Левин, Галина Шергова надевали личину пламенных комсомольцев, чтобы использовать положение комсомольского босса как трамплин для карьеры, - кого это возмущало тогда?! Кто об этом вспомнил и написал хотя бы теперь…

После начала войны всесоюзный староста Калинин в одном из своих выступлений так определил норму советского молодого человека:

Это был обыкновенный молодой человек… его мысли в значительной мере сводились, вероятно, к тому, чтобы погулять, назначить свиданье, потанцевать – всё это самые естественные желания в его возрасте.
«Всесоюзных старост» вполне устраивали такие молодые люди. Их пытались воспевать Илья Эренбург, Юрий Олеша и другие писатели, повернувшиеся лицом к совдествительности. Но такой образец не устраивал Аркадия Белинкова. Его больше привлекало иметь право на свободу мыслей и чувств.

Внешне жизнь Аркадия складывалась сравнительно благополучно. В его семье никого не раскулачили, никого не лишили, никого не арестовали, не было и родственников за границей. Он был единственным сыном, за его спиной стояли не только родители, но и бездетные дядюшки и тетушки. Отец его, Виктор Лазаревич, был крупным экономистом Госплана; мать, Мирра Наумовна, занимала видное положение в Научном центре Детской книги – отсюда его раннее знакомство с такими писателями, как Шкловский, Корней Чуковский, с художественной интеллигенцией. Дом был наполнен хорошими книгами, не обо всех мы даже и слышали. Ну, а знать живого писателя – не каждый из наших студентов мог этим похвастать. Как настоящий писатель, он работал только на машинке.

У меня такой плохой почерк, - говорил он, - что я не могу иначе.

Пишущая машинка… Разве мог, например, я даже мечтать о ней…

Если мы читали вразброд, глотали всяческую ерунду, детективы, то Аркадий этого позволить себе не мог – он должен был дорожить временем и с самого детства читал только правильную, нужную литературу. С детских лет он страдал тяжелым миокардитом, и это во многом определило его характер. Он не мог, например, исправлять изъяны своей фигуры за счет спорта, поэтому исправлял он ее у хорошего портного. Тяжелой болезнью объясняется и то, что при абсолютной музыкальности он не играл ни на каком инструменте, хотя мог пальцами по столу выстукать чуть ли не целую оперу. При большой эрудиции не знал ни одного иностранного языка – сил на языки у него просто не было. Не мог, разумеется, он рядится ни в какую-нибудь желтую кофту, ни в обличье грозного хулигана или своего парня…

Родители уходили с утра и надолго оставляли Аркадия одного с книгами, и книги были не одни только приложения к «Ниве». С потрепанных фолиантов, с ярко-красных обложек глядел еще весь серебряный век русской литературы, о котором мы знали как о справедливо списанном в макулатуру. В лекциях и учебниках по этой литературе проходились утюгом петита – литература упадочничества… А живые представители ее – одни почему-то считались нами давно вымершими, а другие служили для битья или для назидательного плаката: раскаяние грешника…

Нам (я имею в виду большинство студентов) эта литература была знакома поверхностно, и в лучшем случае мы ее прощали. Для Аркадия же это всё было явлением культуры, на которой он воспитывался, которая его вскармливала, а наступившее «потом» – для него это было наступление антикультуры. Самыми ближайшими для него оказались двадцатые годы, поэтому Аркадий как метод выбрал формализм. Он рано объявил себя учеником Шкловского. В качестве философии – солипсизм.

Я не знаю, насколько Аркадий действительно разбирался в философии, но он мог не бояться разоблачений – о солипсизме нам было известно только то, что его ругал Ленин, - этого нам было достаточно.

Молодости честолюбие свойственно. Не лишен его был и Аркадий. Но он не мог идти по тому пути, в котором, оставаясь похожим на всех, надо добиваться во всем превосходства и быть первым. Поэтому он избрал путь – быть первым в том, чтобы быть не похожим на всех.

Некоторыми чертами, например дендизмом, Аркадий был похож на Чаадаева. Чаадаев был человеком Х1Х века, непохожим на всех. И его объявили сумасшедшим. Мне думается, Аркадий мечтал, чтобы его тоже объявили сумасшедшим. Но эпоха не давала ему такой возможности. И он рано понял, что эпоха ему вообще не даст никакой возможности. Не даст любить то, что он любил, что хотел любить, не даст ему жить по его возможностям.

 

«Над нами повсюду железное «надо»…

Я думаю, протест Аркадия против своей эпохи зарождался как протест против бытового неэстетизма.

Свою вторую литературоведческую книгу «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша» Белинков начинает так:

Я пришел домой и увидел на двери нашей комнаты приколотую записку. Вот что там было написано:
«Аркадий. Я опять ничего не успела. Сходи, пожалуйста, в магазин, купи: хлеба полкило, если есть – обдирный, макароны одну пачку, мыло хоз. один кус., соль одна пачка. Я работала целый день и опять ничего не успела. На тумбочке 80 к. Должна быть сдача. Пожалуйста, не потеряй. Целую, Наташа. Извини, что отрываю тебя, но ведь надо же как-то жить. Целую, Наташа».
Я это воспринимаю не просто как свидетельство того, что литературоведческая проза Белинкова была и художественной прозой. Для меня это свидетельство того, что с ранних лет крепким гвоздем запало в его душу.

Эпоха вела войну против художника, и прежде всего – на бытовом уровне. В дневнике (11.06.42) я прокомментировал строчку Наровчатова «Над нами повсюду железное «надо»…»:

Всё это было бы не так плохо – беда в том, что фактически над нами железное «не надо». Если это ирония, то очень горькая. До чего обидно становится жить!
Аркадию надо было сидеть за столом, читать, думать, писать. Создавать произведения, которые, как он был убежден, нужны многим и многим. А вот плестись с авоськой, путаться в сдаче, бояться потерять последние гроши, чтобы завтра семья не осталась без хлеба, - это ему было не надо.

Писатель должен иметь право на свой труд. Разумеется, писателя должно вознаграждать общество. Всё общество. Но не власть, которая не только узурпировала право на спецпайки, иным писателям раздаваемые щедро, но и право решать, какой из писателей обществу нужен.

Когда я, пройдя все остальные круги ада, возвратился в Москву, восстановился в Литинституте и, закончив его в 1962 году, вздумал заняться свободным литературным трудом, в милиции мне, ссылаясь на новоиспеченный закон о тунеядстве, вежливо разъяснили, что я должен где-то служить, а писать, поскольку я не член Союза, я могу после работы.

Аркадий не рассказал нам горестный эпизод из своей биографии. В жизни он был практически умелым человеком, денег не терял и прекрасно разбирался в стоимости продуктов. Но он создает художественный образ, чтобы показать, как это недопустимо, противоестественно - унижать художника мелочностью быта.

Аркадий Белинков был серьезным человеком и писал серьезные вещи:

Трагическая судьба, конечно, должна быть производной от конфликта с веком, а не с соседями… Поэты погибают не от домашних неурядиц, болезней или неразделенной любви. Они погибают от отсутствия воздуха, от того, что воздух, которым они душат, пахнет смертью, от того, что они не могут сказать то, что хотят сказать.
Эта цитата из книги о Юрии Олеше вовсе не опровергает сказанное мною о бытовом гвозде. В этой же книге Белинков пишет:
Абстрактные понятия овладевают нашим сознанием через внешне очень простые и, казалось бы, незначительные, даже заурядные вещи.

Так, понятия «тирания», «диктатура», «эпоха реакции»… овладевали моим сознанием через обыкновенные, даже заурядные ботинки на микропорке.

И далее Белинков сочиняет анекдот про то, как однажды жена приобрела ему ботинки, но так как у нас в стране всё распределяется (то есть бери что дают), то ботинки ему достались на два размера меньше. Чтобы ходить в них, он должен был каждые два часа принимать анальгин.

Мы опять понимаем, что это не факт из биографии Белинкова, а лишь созданный им художественный образ, показывающий нам, как важен был бытовой мотив для вызревания в Белинкове социального протеста.

Человек, живущий умственным трудом, особенно писатель, должен для успешной работы как минимум иметь рабочий кабинет. Аркадий всегда жил обеспеченно, даже в войну он не знал голода, как знали многие из нас. Но кабинета своего – не имел. Он жил недалеко от Литинститута, его семья занимала одну комнату в общей квартире без особых удобств. Родители его старались возвратиться домой попозже, уходили в гости и т.п. – лишь бы дать ему возможность подольше поработать.

Аркадий работал всегда очень много. В этом надо отдать ему должное. Он не метался между разными призваниями, был целеустремлен и действительно ощущал себя профессионалом. В этом он, можно сказать, превосходил нас на целую голову. И его недовольство стесненностью быта нельзя считать несправедливым.

(Михаил Булгаков долго не мог простить послереволюционной России, что она лишила его большой многокомнатной квартиры).

Аркадий был большой говорун, речь его отличалась изысканностью, пересыпана специфической терминологией, и он никогда не снисходил до того, что половины из нее мы попросту не понимали. Тогда это, может быть, нам и не нравилось, но ведь мы считали себя «мозгами» и хотели быть деятелями пера…

Не скажу, что такое отношение к нам Аркадия было проявлением добра. Виноваты ли были мы, что получали скудное воспитание?… Но и не скажу, что для такого отношения не было у него оснований.

Эпоха вырабатывала язык, понятный массам. Но в конце концов в результате такого опрощения и вся культура покатилась вниз. Аркадий же был вполне последователен. Вот что он писал в своей книге об Олеше:

Язык – это выражение сознания, мысли, и скудный язык выражает скудную мысль. Люди, говорящие тощим, чахлым, вымученным, чахоточным, испуганным и смиренным языком, это люди тощие, чахлые, вымученные, чахоточные, испуганной и смиренной мысли, жизни, судьбы. И учить этих людей нужно не стилистике, а порядочности.
Бунт против неэстетичного быта переходил в бунт против неэстетичного языка, неэстетичного образа мыслей, неэстетичного образа жизни.

Думается, Аркадию скорее бы простили его индивидуализм, если бы он просто был таким анемичным, сутулым существом, отрешенным от общей жизни, - этаким закопавшимся книжным червем, непохожим на всех. Все бы на него смотрели с высот полнокровности жизни, а им охотно пользовались бы как справочником.

Аркадий же был деятелен. Он хотел вытащить всех из прозябания, приобщить к новой литературной жизни. Принимал участие в выпуске стенгазеты, старался, чтобы от нее пахло литературой, способствовал организации литературных вечеров. Он проявлял ко всем интерес, пытался расшевелить, жадно прощупывал в каждом хоть какой-нибудь дар и подлинную любовь к литературе.

Да, Аркадий не был патриотом соввласти. Он ее не любил. И тогда уже ясно видел, что наш режим – это режим тирании. О чем сейчас говорят все «умники», в том числе и те, которые тогда гневно осуждали Белинкова.

И сколько же и тогда было среди них неискренних, фальшивых лицемеров! Думающих только о своей карьере…

Как же в такой атмосфере было жить и дышать такому, как Аркадий, если не надеть маску аристократизма и снобизма. Разве его маска была хуже других?…

А ведь надо было жить, учиться в совинституте, сдавать экзамены по марксизму, платить комсомольские взносы…

Нужно быть мужественным человеком,- писал Белинков, - чтобы иметь талант («Юрий Олеша»).
В своих книгах Белинков будет писать о том, что истинный художник – это человек, который говорит правду о своем времени. За это художника убивают.

Выход можно было найти в том, чтобы правду не писать, то есть молчать. Но Белинков жил в более интересную эпоху, чем герои его первых книг, - она не довольствовалась тем, что писатель молчит. Она хотела знать, о чем он молчит. Молчащий писатель был на подозрении.

Считалось, что все поют согласным хором. И по-другому – ни-ни… нельзя. Понимал это и Аркадий. Но душа не всегда выдерживала, и он порой допускал неосторожные высказывания, от которых тянуло решеткой.

Отсидеться бы в тихой камере какого-нибудь эстетства, стиховедения или древней истории…

Нет, не думайте, что жизнь Аркадия была уж такой героичной, что ему не приходилось таить свои мысли, говорить что положено, быть двойственным, улыбаться в глаза: «Ах, мой милый…» – а за глаза: «Мерзавец…» Искусством перевоплощения Аркадий владел в совершенстве. Потом он напишет в книге о Тынянове:

Необходимо было выжить, чтобы писать. Нужно было благодарить, рассказывать анекдоты, говорить комплименты и каламбуры… кланяться и улыбаться. Это было платой за возможность писать.
И Аркадий кланялся и улыбался, рассказывал анекдоты и говорил комплименты – это было компромиссом, но компромиссом на бытовом уровне.

Но он понимал и другое, о чем писал в той же книге:

Тынянов хорошо знал, что реакция не может создать великого художника. Вот убить его, это она может. Реакция - это как дверь, нарисованная на стене: она может только не пускать.
Поэтому, как бы он ни «сгибался в поклонах», он никогда не согнулся до того, чтобы стать ведущим критиком, занять руководящий пост или стать государственным лауреатом.

Шла великая война. Но это было и время великих стукачей. На сто студентов нашего института было, наверное, не менее десяти стукачей, не считая добровольцев-патриотов, воинственно кричавших: «И куда это смотрит парторганизация?! Пора бы Белинкова одернуть!»

Родина берегла своих стукачей, она освобождала их от армии, от трудфронта, избавляла от трудностей быта – и всё для того, чтобы мимо их ушей не проскочила какая-нибудь кощунственная чужеродная мысль. Судьба Аркадия была предопределена.

«Большая литература», отражением которой и жил наш Литинститут, иногда вдруг позволяла себе вольные шутки – то Лебедев-Кумач в клубе писателей заметит что-то о проглянувшей неопрятной роже Пуришкевича, то Асеев испугается за будущность поколения, которое вырастет, глядя на лезвие ножа, то Сельвинский подымет здравицу "за всех учителей своих от Пушкина до Пастернака». Ну, а Зощенко - тот и вовсе вылез с «интеллигентской рефлексией» и «самокопанием» в повести «Перед восходом солнца», неосторожно напечатанной утратившей бдительность редакцией панферовского «Октября».

И вот тут-то и родилось «новое барокко» – показалось, что образовалась некая эстетическая отдушина, куда могла устремиться жаждущая духовной деятельности натура. История литературы – это чередование ясного «классицизма» с «барокканскими» поисками. Теорийка ничего себе!… Ну, пусть дороги и важны лишь высокие идеалы классицизма, а барокканство – это сопутствующая ущербность, но ведь она может быть терпима? Живут же среди нас странные люди: коллекционеры, сумасшедшие, моржи, художники… Пусть будут еще и какие-то «барокканцы»…

Но это была святая наивность – в ясном классицистическом государстве другого ничего не может быть: ни плохой погоды, ни грусти, ни секса, ни метафор…

Обо всем этом позже будет написана книга «Юрий Тынянов». А пока Аркадий верил, что он может отсидеться в метафорах.

Роман «Черновик чувств», который написал Аркадий в иституте, и был искусством метафор. Это легенда, что роман имел подзаголовок «антисоветский роман». Он хотел его представить в качестве диплома и читал открыто. Самоубийством, разумеется, он не собирался кончать.

Нормальная литературная жизнь должна протекать в направлениях, школах, кружках, манифестах, а не в Союзе писателей. Создание группы «необарокко» и было попыткой смоделировать, пусть и в небольших масштабах, эту нормальную жизнь.

В группу «необарокко» входили вместе с Аркадием пять человек: Боря Штейн, Надя Рашеева, Жора Ингал и Борис Привалов. За исключением Привалова, сделавшего хорошую советскую карьеру, все они в разное время прошли школу лагерей. Жора Ингал там и погиб.

Я не очень хорошо воспринимал Аркадия. Мне был тягостен его аристократизм, его снобизм, непонятен его солипсизм, неприятна была манера раздаривать в глаза комплименты, а заглазно бросать резкие уничижительные характеристики… Но в то же время он был почти единственным, кто искренне был предан литературе. Он был образован, начитан. Он говорил о том, что надо писать, о том, как писать, но никогда не говорил о том, что следует написать, чтоб это можно было куда-нибудь пристроить.

Рознились мы с Аркадием и политически, хотя оба резко отрицательно относились к установившемуся режиму. Аркадий был идейным наследником той интеллигенции, про которую у нас было принято говорить, что она «не поняла и не приняла революцию». Она ставила в вину революции, что та надуманными, никогда не осуществимыми лозунгами о справедливости, о равенстве, а на самом деле грубой уравниловкой вытеснила свободу личностного эгоизма. Я же считал, что эти лозунги оказались всего-навсего обманом, что их никто и не собирался осуществлять, а победа революции дала лишь место разгулу самого хищного, лицемерного и циничного эгоизма.

 

«Мы тайно живем в России»

В «Черновике чувств» Аркадий выразил свой протест против неэстетичного быта. Его героиня Марианна, принадлежащая, конечно, к избранным, страдала оттого, что вынуждена была в своем роскошном манто тереться в тесных московских трамваях. Автор ей сочувствовал и негодующе переживал за нее.

Я, конечно, мог понять огорчения Марианны, но меня больше беспокоило другое – что слишком много развелось новоявленных советских бар, которые на народные деньги обзавелись для своих жен роскошными манто и предоставили им государственные лимузины.

Роман Аркадия, конечно, не был политическим романом, не был он и антисоветским. Когда в 68-м году Аркадий мотанул на Запад и, второй раз изгоняя его из литературы, необходимо было его срочно заклеймить, Вл.Жуков, автор фельетона в «Литературной газете» «Васисуалий Белинков избирает «воронью слободку», еле-еле сумел наскрести пару цитаток из «Черновика чувств», подобно такой: «Не хочу я иным быть в тягостную пору пролетарской диктатуры. Эмигрант я. Мы тайно живем в России» (и то слова эти принадлежали не автору, а одному из героев).

И когда в 44-м году руководящие советские критики В.Ермилов и Е.Ковальчик, любезно согласившиеся выступить литературными экспертами Лубянки, провели экспертизу, они обосновали антисоветский характер романа главным образом его духом.

Роман был полон не только самых замысловатых метафор, но и самой неподдельной безысходной тоски. Чувство безысходности мне было близко, я все время находился в состоянии отчаяния, ибо передо мной постоянно захлопывались любые двери: я был сыном «врага народа», и будущее мое не имело исхода.

Роман был переизбыточен метафорами. В книге об Олеше Белинков отречется от метафор:

Достаточно ли для прекрасного искусства одних метафор? Этого было бы совершенно достаточно, если бы понятия «метафора» и «искусство» были тождественны.
Но тогда метафора казалась самым главным и единственно возможным в искусстве.

Метафора звала к точности и афористичности мышления. Тяга к метафоре была эстетическим протестом против соцреалистической действительности и серости ее языка. В книге об Олеше Белинков это объяснял так:

…в эпохи, когда нужно молчать, и поэтому речь растоплена в воде пустых, булькающих, заливших человеческую жизнь фраз… когда нельзя говорить того, что хочешь сказать. Тогда литература становится многоречивой… подлой, длинной и осторожной, заговаривающей зубы и приятной для высокопоставленной губы, глаза и уха.
Знает ли человек, рассказывающий анекдот, что его могут за этот анекдот посадить? Или он уверен, что его никто не выдаст?… Рассказывает он потому, что душа устает молчать и не выдерживает. Взрывается. И еще потому, что он думает, что его могут все-таки не посадить. И что его сажать за анекдот, когда его могут посадить просто за то, что он существует…

Чтобы гарантировать себе непосадку, надо было изменить весь свой облик и свое поведение. Надо было еще гибче изгибаться, извиваться, соответственно вибрировать.

Трудно удержаться на поверхности всеохватного государства, которое

Пытает в застенке всех, кто начал кое-что понимать, всех,
кто ничего не понимает, и всех, кто никогда ничего не поймет.
(«Юрий Олеша»)
До тех, кто всё понимает, очередь никогда не доходит, потому что такое государство никогда не дает никому созреть до такого понимания. Для этого оно и держит самую народную армию – армию стукачей.

Просто за роман, думаю, Аркадия никогда бы не посадили, если бы не начался разнос в «большой литературе». Громилось всё, что показалось нам отдушиной. Думаю, что было указание – подобрать подходящие примеры и в «малой» литературе, которой и был наш Литинститут – этот инкубатор будущих писателей.

К сожалению, повод Аркадий дал, и исправить уже ничего нельзя было, то есть исправить, конечно, можно было, но на весы судьбы был брошен талант. Таланту же трагическая судьба при всех обстоятельствах не повредит – судьба подлеца его убьет.

При всех слабостях, при всех сложностях его характера подлецом Аркадий стать не захотел.

Ареста он опасался, даже говорил, что старается убрать из дома все опасные рукописи, а «Черновик чувств» прячет под половицей. Хотя какое это могло иметь серьезное значение, если об этом все знали? Во всяком случае те, кому полагалось всё знать.

Арестовали его 30 января 1944 года. Многие наши студенты восприняли его арест со злорадством.

Дальше начинаются легенды, которые, к сожалению, распространяются в зарубежной печати и начали распространяться в нашей.

Аркадий не окончил четыре курса института за полтора месяца, когда он вернулся из лагерей; не сидел под следствием двадцать два месяца (из справки о реабилитации А.Белинкова: «Дело по обвинению Белинкова Аркадия Викторовича, до ареста студент-дипломник Литературного института… Постановление Особого совещания при НКВД СССР от 5 августа 1944 года отменено…»). Аркадий не был приговорен к расстрелу, от которого его якобы спасли Алексей Толстой и Виктор Шкловский (невозможно даже представить, чтобы Шкловский не побоялся за кого-то хлопотать). Аркадий никогда не был на фронте, не имел ни наград, ни контузий. Его на следствии никогда не пытали, не били и не ломали ему позвоночник. Не был он на Колыме. В лагерях он не был ни землекопом, ни лесорубом, он не был там на общих работах и никогда не превращался в доходягу…

Меня арестовали через два с половиной месяца после Аркадия за роман «Одиннадцатое сомнение» и за социально-политический очерк.

Аркадия арестовали «без подготовки». Моему же аресту предшествовали громкие проработки на институтских собраниях, исключение из комсомола, исключение из института. Дела наши объединили в одно и осудили в один день. Каждому дали по восемь лет. Аркадию по статье 58-10 («антисоветская агитация»), а мне еще добавили пункт 11 – за намерение создать антисоветскую группу. Благодаря этому довеску я и попал в особлаг на Колыму.

Откуда же взялись все эти мифы о Белинкове? Одной художественностью их не объяснить. Тут есть и мотивы психологические.

Время, в которое мы жили, требует от художника трагической судьбы. Чем больше художник, тем трагичнее должна быть его судьба. Нашему протесту против эпохи не дали созреть до общезначимого выступления. Голос Чаадаева прогремел на всю Россию. Нам удалось только пискнуть. Наша участь, возможно, трагическая, но, слившись с участью многих миллионов, превращалась, на общий взгляд, просто в судьбу неудачника. Это осознавать, наверное, было обидно…

Не этим ли объясняется тот поток самозванной литературы, заполонившей нашу гласность…

Канон зека, внесенный в общественное сознание эпохи реабилитанса авторитетом Солженицына, не соответствовал реальной биографии Белинкова.

Каковы же эти каноны, которые так легко у нас утверждаются, показывает статья о Белинкове в «Московском комсомольце». В статье рассказывается о том, как Аркадий Белинков поссорился с Наумом Коржавиным, «который тоже познал вкус лагеря»:

Однажды в разговоре о лагерном прошлом заспорили о том, кто «тяжелее сидел». Каждый утверждал, что именно он. Тут Коржавин неосторожно процитировал Бориса Слуцкого: «Когда русская проза пошла в лагеря, в землекопы, а кто половчей – в лекаря, в парикмахеры или актеры…»,- Белинков взорвался: да, он был лекарем и актером тоже был – велели к празднику участвовать в самодеятельности, но он никогда не был из тех, кто «половчей». Был и землекопом, и лесорубом, а если и случались отдушины вроде больницы или «актерства», то сам он их никогда не искал. И поэтому цитирование стихов, которые были написаны явно не о нем, оскорбило его. («МК» от 26 июля 1989)
Пропустим то, что Коржавин никогда не был в лагере, пропустим и то, что стихи Слуцкого перевраны и что смысл этих стихов вовсе не такой, какой им здесь придан, - а подчеркнем лишь то, что в этом каноне утверждается: быть в лагере лекарем или актером – хорошему зеку позорно.

У Белинкова, видимо, не хватило мужества противостоять этому канону. Аркадий всегда ощущал недостаточность своей биографии. Он мог ее легко защитить. Но защищать ее тем способом, которым он мог, ему не хотелось – не хотелось признавать свою природную слабость, из-за которой он не мог быть настоящим мужчиной.

Конечно, этим самым он поставил себя в определенное двойственное положение. В практической жизни он не мог скрывать своего больного сердца, иначе он просто не выдержал бы бытовых нагрузок. В ближайшем окружении это всегда было обусловлено очень строго: все знали, что Аркадия нужно щадить, его нельзя беспокоить своими заботами, - наоборот, надо было его окружать всяческим вниманием и бытовой помощью…

Но входить в историю с такой биографией ему не хотелось, поэтому он ее несколько героизировал. Он мог поведать, как к нему пристали два хулигана и он их скрутил лагерными приемами. Больное сердце предпочел объяснять результатом тяжелых лагерных условий.

Чтобы избежать в лагере тяжелых условий, ему вовсе не надо было ловчить. Он вполне был подготовлен, чтобы быть неплохим фельдшером или руководить самодеятельностью. И надо отдать должное его родителям, которые проявили поистине героические усилия, чтобы обеспечить Аркадию в лагере благополучное существование. Он жил в отдельных кабинках, располагал свободным временем и большим количеством книг. Но такая биография под каноны не подходит.

Поэтому, вероятно, Аркадий и не написал лагерные мемуары, что если писать правду, то он в них не мог бы предстать хорошим зеком. Но ведь он не стал сочинять и придуманные мемуары, как это делают другие. Писателем он хотел быть серьезным и в литературу войти с серьезными книгами.

И слава Богу, скажу я, что Аркадий в лагере не был ни землекопом, ни лесорубом – он бы этого не выдержал и быстро бы загнулся. Слава Богу, что, используя свои способности и свои знания, он смог так прижиться в лагерных условиях (человек, которому и в нормальной жизни физически жить было нелегко), что не только сохранил накопленное духовное богатство, но и приумножил его, так что, вернувшись после двенадцати лет тюрьмы, смог быстро написать талантливую книгу, изумившую всех, в том числе и писателей, процветавших в нормальном творческом процессе.

Находясь в лагерях, могли ли мы ожидать, что история обернется в нашу сторону, еще когда мы будем не совсем стариками, что мы обретем свободу, получим возможность снова писать? Скорее могли думать, если не загнемся, о жалком где-нибудь прозябании…

Но Аркадий думал не о прозябании, а о полнокровной духовной жизни, готовился к ней и старался жить ею и в лагере. Вот в этом и была сила его духа. А не в тех мифических рассказиках, которыми он – фантазер и умелый рассказчик – тешил жадный слух любителей охотничьих баек.

Когда Аркадий вернулся в Москву в 1956 году, он восстановился в институте, быстро окончил его, и делом его жизни стала книга.

 

Он ни в чем не был уверен.

Книгу он мог написать только такую, какую он мог написать. Но не такую, какую легче напечатать.

Много писателей было арестовано, много погибло, но немало и вернулось. Снова стали писать, печататься. Но переберите то, что они печатали в это время… Я не берусь их осуждать, но с удивлением узнавал, что авторы этих книг имели лагерную судьбу.

Время, в какое в Москву попал Белинков, не встретило его как триумфатора – оно лишь прощало ему грехи молодости и вовсе не собиралось даровать свободу художнику. Годы уходили, он не мог уже ждать, и надо было решиться делать крупную ставку.

Его письма ко мне на Колыму свидетельствуют о драматичной напряженности того времени, когда он работал над книгой: с одной стороны, была свобода, но с другой – всё было так зыбко, неопределенно, опять преисполнено сомнений. Книга шла туго, меняла редакторов, порой судьба ее висела на волоске…

Ни в чем он не был уверен.


ИЗ ПИСЕМ АРКАДИЯ БЕЛИНКОВА

26.1.1957
Москва

Дорогой Генрих,
… Желаю Вам добра, успеха и возвращения.*

Настроение у нас превосходное. Мы по преимуществу поднимаем бокалы и произносим тосты за наших общих знакомых, которых еще недавно оплевывали. Возрождаем традицию и идем от победы к победе.

Писать мне ужасно не хочется, и я все время под разными предлогами отбояриваюсь от самого себя. Книжка о Тынянове, которую я делаю, радости и счастья мне не приносит. И вообще по части радости и счастья планета наша мало оборудована…

Будучи скептиком и картезианцем, я никогда, впрочем, на радость и счастье особенно не рассчитывал. Но у меня были надежды на то, что несколько месяцев по возвращении можно будет пить счастье бытия, не размышляя над некоторыми тезисами социологии Планеты. Получилось же несколько иначе. Но уже здесь виноват я сам. Из всех предметов домашнего обихода я начал ценить по преимуществу веревку.

Если найти цифровой эквивалент любого из несчастий, постигших нас, а потом подобный же эквивалент подобного же счастья и сравнить эквиваленты, то выяснится, что горе переосиливает радость. Казалось бы, счастье освобождения должно быть равным по значению и роли в жизни беде ареста. Ничуть не бывало. Это счастье испарилось за неделю, не оставив воспоминаний и радости. /…/

--------------------------
*) Аркадию «повезло»: он в лагере получил второй срок и был освобожден прямо из лагеря комиссией ВА с восстановлением во всех правах. Я же, освободившись в 51-м году, был определен на бессрочное ссыльное поселение, которое мне сняли в 56-м году, но выдали такой паспорт, с которым я не мог проживать в Москве.



6.3.57
Москва

Дорогой Генрих!

… Меня огорчило то, что Вы не отвечаете на мою телеграмму. /…/ Независимо от того, чем всё это кончиться, должен сказать, что время для розовых надежд прошло. Но речь идет о матери, которая твердо убеждена в том, что обязана что-то делать.*

Надежд у Вас мало. Мы не сильно завидуем Вам. Но и Вы, пожалуйста, нам не завидуйте. Мало у нас веселья. /…/

Литературные дела печальны и, по моему глубокому убеждению, безнадежны. В Литературном институте засилье Коваленко и Захарченко. Сельвинский читает курс стиха. Он стал очень мил и мягок. События последних десяти лет оставили на нем неизгладимый отпечаток. Он болен и уже почти тих. /…/

Книгу я пишу с большим трудом, а временами и с большой неохотой. Время идет. Книг мы не написали. Счастья не было. И, несомненно, уже не будет. Вам предстоит еще радость возвращения. Она придет и… и скоро от нее тоже ничего не останется. У меня радость приезда была начисто испорчена некоторыми обстоятельствами личного порядка. Так что я не пережил и этого счастья, положенного, как кровная пайка, на которую никому не разрешено посягать.

------------------------
*) Хлопоты мамы о моей реабилитации.



25.6.57
Москва

Дорогой Генрих!

Вчера я был у Вашей матери. Она прочла мне Ваше письмо. Больше всего меня удивили Ваши сомнения по части отъезда с Севера. Очень может быть, что в Москве Вам действительно не удастся прописаться. Но лучше жить за 100 километров от Москвы, чем за 8 тысяч. Что касается работы, то и по этой части не следует предаваться резиньяциям: лучше работать даже бухгалтером под Москвой, чем в Ветреном. Вам при всех обстоятельствах необходимо получить диплом. Это не очень сложно.

Свой диплом я получил несколько дней назад. Для этого мне пришлось сдать несколько зачетов и экзаменов, т.к. программа увеличена (сейчас в институте 5 курсов), и написать дипломную работу. Единственное, что по-настоящему серьезно, это написать дипломную работу. Мы с Вами уже не можем отделаться студенческим пустяком. Работа должна быть интересной и такой, которую можно было бы предложить издательству. Вероятно, у Вас такая работа есть, а если нет, то достаточно сделано для того, чтобы она быстро появилась. Институт нужно кончить. Сделать это не трудно. Считаю, что Вы обязаны это сделать.

Хлопоты по Вашему делу считаю в значительной мере запоздавшими. Матери Вашей об этом не говорю. Вас же обольщать не стоит. /…/

Мои дела неопределенны. Пишу книжку о Тынянове. Написанная часть вызвала оживление. По преимуществу нравится. Буду пытаться ее напечатать.

/…/ Я по-прежнему уверен, что уехали Вы напрасно* и что главное Ваше дело – писать книги. Мы знакомы с Вами без малого 20 лет, и всё это время я абсолютно твердо убежден, что Вы самый талантливый человек из всех нас. Ваше мнение о литературе для меня всегда было не только интересным, но и таким, которое вносило изрядные коррекции в мое собственное мнение. Самая большая Ваша ошибка в литературе заключается в том, что Вы ею не занимаетесь. У меня нет никаких иллюзий в рассуждении моего дарования, но все-таки я пишу.

Пишу много, а написал мало. Но книгу все-таки заканчиваю. До объема, указанного в договоре, осталось несколько страниц. Правда, это еще не конец, потому что, конечно, в объем, указанный в договоре, не уложился. С месяц назад получил рецензию на 2 п.л., поданных в издательство в качестве заявочного материала. Рецензия, по-моему, не очень квалифицированная, но очень лестная.
----------------------------
*) В 58-м году я приезжал в Москву в отпуск. Пытался найти жилье где-то за 100 км., ничего у меня не вышло, милиция меня преследовала, и я уехал обратно на Колыму.

Назад

 
Published by WebProm
Home Автобиография | Из архива КГБ | Теория литературы | Критика | Книги | Публицистика
О Горчакове | Библиография | Фото | Email | Персоналии
© G. Gorchakov



Email